Был я настырный и вовсе не трус: в чужом городе, даже в столице, потеряться не боялся. Нашел Петрова на окраине Москвы. Дальше начиналась настоящая деревня. Он открыл мне дверь сам. Обстановка в доме была совсем не врачебная: кабинетом не пахло. Доктор надел на голову зеркальце ларинголога, включил яркий свет, осмотрел мне связки.

— Ну что? — Поглядел на меня внимательно. — Связки как связки. Нормальные, певческие. Низкий голос у вас, молодой человек. А связки хорошо развиты. Хорошо! Я кивнул. А чего тут возражать? Все совершенно правильно. Голос у меня низкий.

— Так какой у вас голос?

— Вообще-то бас-баритон.

— Отлично. Ну-ка, спойте мне арию Надира.

Ария Надира для тенора, выше не бывает. Меня это, конечно, ужасно смутило:

— Простите, доктор. Я же вам сказал, что у меня бас-баритон.

— Ну, так я и говорю, Надира спойте.

Кончилось тем, что я спел не тенорового Надира, а басового Мефистофеля. Доктор довольно потер руки.

— Ну-с, Муслим ибн Магомет Магомаев, очень даже недурственно. Да просто здорово!

У меня отлегло от сердца.

— И что же мне теперь делать, доктор? Одни мне говорят пой, другие не пой.

— А вы сами-то как думаете?

— Я хочу петь.

— Ну и пойте себе на здоровье. Вы за этим в Москву приехали?

Я кивнул. Вечером рассказал дяде Джамалу о своем визите.

— И всего-то? — Дядя засомневался. — А ты мне не врешь?

Я обиделся:

— А разве я вам когда-нибудь врал?

В тот вечер я уговорил дядю отпустить меня одного в Вышний Волочек: мне захотелось побывать в городке, где я жил в детстве, и встретиться с матерью. К тому времени у нее уже была новая семья, она жила и работала в Барнауле. Мы давно не виделись, потому что мама не хотела приезжать в Баку. Когда она узнала, что я приеду в Москву, то решила специально приехать издалека в Вышний Волочек, который в нескольких часах езды от столицы, увидеться со мной и заодно снова увидеть городок, в котором мы когда-то с ней жили.

Когда я вернулся из Волочка в Москву, то дядю не застал. Он должен был возвратиться в Баку. На этот раз я остановился в более скромной гостинице «Нева». Денег было мало, но все-таки я решил выделить часть из них, чтобы записать звуковое письмо. Была на улице Горького такая студия. От бесконечных разговоров про мою мутацию и у меня в душе появилось сомнение. Потому решил: запишу на всякий случай свой голос, а то вдруг он и вправду возьмет да и поменяется.

Фамилия директора студии была Петрушанский. Фамилия как фамилия, но тогда она меня почему-то рассмешила.

— Кому письмо писать будем, молодой человек?

— Самому себе.

— Как это?

— Просто хочу записаться.

— Тогда вперед к микрофону.

— Нет, стоячий микрофон меня не устраивает. Мне надо к роялю.

— А зачем вам рояль?

— Чтобы играть.

— Так петь или играть?

— И петь, и играть.

Придвинули микрофон к роялю, подняли крышку. Проговорил я для пробы: раз, два, три. И начал петь. Спел неаполитанскую песню «Не забывай меня». После записи меня окружили работники студии. Петрушанский волновался больше других:

— И вы говорите «не профессиональный певец»?

— Пока нет.

— И что же, вы опять уедете в Баку?

— Конечно. Я там живу и учусь.

— Вы должны остаться и учиться в Московской консерватории.

Такой разговор мне уже нравился. Но я не показывал виду:

— У меня в Москве есть родственники, но не настолько близкие, чтобы я у них жил.

— Какие проблемы! У нас есть люди в консерваторском общежитии. Живите и покоряйте Москву.

Тут же мне предложили записаться еще. Напел я им целый километр пленки. Деловой Петрушанский обещал мне за неделю отыскать нужного человека, его знакомого, знаменитого баритона из Большого театра. Он, мол, не только певец, но и крупнейший педагог.

— А пока вы, — предложил Петрушанский, — погуляйте недельку.

— У меня денег нет, чтобы гулять.

— Ничего, как-нибудь, живите скромно. Вам нужно обязательно здесь остаться.

Дальше события развивались в темпе скерцо, оживленно, причудливо, быстро. Попал в консерваторское общежитие, чтобы познакомиться со студентами. Встретился там с художником, помнится, звали его Виктором. Этакий непризнанный гений, ниспровергатель всего и вся. Он решительно отвергал всю классику, доказывал, что писать, как Рафаэль, уже никому не нужно. В богемную атмосферу общежития он окунался, чтобы пообщаться с молодыми музыкантами. Любопытный, редкий спорщик, оригинал. Авангардист, не авангардист, он настаивал на самобытном стиле. Я пытался спорить, переводя разговор на музыку: говорил ему, что не могу петь новую музыку, потому что люблю старую. Спорили часами. Он мне показывал свои картины. Интересно, но это было не мое. Кончилось тем, что мы с ним повздорили и разошлись.

В гостинице мне предъявили крупный счет за телефонные разговоры с Баку. А я-то думал, что эти услуги бесплатны. Мне предстояло прожить еще четыре дня. Конечно, можно было позвонить московским родственникам, но гордость не позволяла. Хотелось есть, но в номере из всей еды был оставленный кем-то спичечный коробок с солью. Закрывшись на ключ, макал палец в соль и запивал водой, заглушал голод. Выходить на улицу после таких двух соленых дней я не мог: шатало, как на катере в хорошую волну. На четвертый день, отчаявшись, взялся было звонить в Баку. Но опять приступ гордыни и еще эта моя болезненная мнительность: а если не вышлют деньги?

И вдруг стук в дверь — на пороге мой знакомый спорщик. Улыбка до ушей:

— Все дуешься на меня?

— Нет, на диете сижу.

— Это как?

— Так. Деньги кончились.

— Ну, это поправимо. Идем, я тебя накормлю.

— Я набросился на еду…

А потом бабушка выслала деньги. Недавно, разбирая старые документы, оставшиеся после дяди Джамала, в его портфеле вместе с фронтовыми письмами отца, которые дядя бережно хранил, я нашел и свое письмо бабушке, которое отправил ей из Москвы. Прочел его и с ужасом подумал: как я мог тогда так поступить, умоляя о присылке денег, рассказывая о том, как я голодаю. И порвал его, чтобы никто больше не мог увидеть этого письма.

Пришло время идти к Петрушанскому за ответом. Он действительно дал послушать мои записи баритону из Большого театра.

Я спросил:

— И какой приговор?

Петрушанский отвел глаза:

— Ничего особенного не сказал. В консерваторию ему, то есть тебе, не надо. Пусть, говорит, едет в свой Азербайджан. Да ты не расстраивайся. Ты же сам все знаешь… Повторилась та же история, что и с примадонной из Большого театра, слушавшей меня в Баку. Да, подумалось мне, старики, мастера они все-таки странные. Я тогда уже все знал: и про тех, кто меня судил, и про то, как судил себя я сам. И чтобы закончить историю с этим смешным несмешным Петрушанским (если он здравствует, дай Бог ему здоровья!), забегу вперед. Я вернулся с Хельсинкского фестиваля. Моя фотография появилась в популярном журнале «Огонек». На полосе заметка «Юноша из Баку покоряет мир». Иду или лечу (как хотите) с приятелем по улице Горького. Наша цель — кафе «Мороженое». Вдруг… Господи, ну и встреча! Петрушанский!

— Кого я вижу! — Руки раскинуты для объятий.

— Здравствуйте.

— Вы у нас теперь такая известная личность. Ваши портреты в «Огоньке». — И еще что-то в таком же духе.

— Да… Так вышло, — машинально отвечаю я, думая больше не о его словах, а о мороженом и лимонаде.

— Вы, наверное, на меня обиделись?

— Нет, — говорю я и крепко жму ему руку. — Я человек не обидчивый.

Первая поездка в Москву оставила ощущение, словно человек внезапно заболел и теперь понемногу начинает приходить в себя. Болезнь прошла, лихорадка осталась. Тот окраинно-московский специалист по связкам и вокалу официально засвидетельствовал мои певческие возможности к вящей радости моего осторожного дяди Джамала. Мне же это не очень-то было и нужно. Я и без доктора знал, что хочу петь и буду, что всяческие ломки голоса и прочие возрастные перемены для меня не помеха.